Герман Травников

Книга о художнике

 

Тропинка детства

Герман Травников. Облака детстваЯ и не заметил, как дожил до тех лет, когда молодость уже знает, а старость ещё может.

Младшая дочь Анна попросила рассказать о моём детстве:
— Наше детство ты знаешь, а мы твоё нет.

Оглянусь…
Детство освещает особым светом всю мою жизнь. Сотни акварелей и холстов рассеялись по свету — они в музеях, у друзей и знакомых... Менялись времена, менялись и мои пристрастия в искусстве, но прежде всего я ценил в творчестве живое чувство. И возникло это чувство в детстве…

Родился я в самое лютое время, 15 декабря 1937 года, в Западной Сибири, в селе Мехонском Каргапольского района, в то время ещё Челябинской области. Отсюда, из Мехонки, вышли и мои предки по отцовской линии: дедушка Антон Григорьевич, бабушка Юлия и пра, пра, пра… Дедушка говорил, что не знает, когда и откуда пришли сюда наши прародители. Здесь не было крепостного права, земли плодородные. Крестьянствовали. Учились грамоте в церковно-приходской школе. Умели читать и писать, хорошо владели разными ремёслами. В Исети водилось много рыбы, а за речной поймой начинался дремучий бор, полный зверья и птиц.

Мама моя, Евдокия Ивановна, — вятская, из Уржума. Родилась в 1903 году, рано потеряла свою мать. Отец её, как и многие вятские мастеровые, зарабатывал отхожими промыслами, а ей пришлось год жить в детдоме, кстати, в том же, где жил до неё Серёжа Костриков, будущий Киров. Из детдома её взяла бабушка, ставшая для мамы строгой воспитательницей. Уже с шести лет мама вместе с ней работала в поле на жатве хлебов. Девочка очень хотела учиться и поступила в гимназию, а земство помогало ей и учебниками, и одеждой. Окончив гимназию, учительствовала. Но гражданская война и голод всех разбросали кого куда. В 20-х годах, в период НЭПа, мама оказалась в Екатеринбурге вместе с отцом, моим дедушкой Иваном. До середины 30-х годов работала бухгалтером в Уральском политехническом институте и кинотеатре «Совкино». Пела в хоре оперного театра. У матери уже было двое детей, когда репрессировали мужа, а её «предупредили».

Отец мой, Алексей Антонович, 1911 года рождения, в 20–30-е годы учился на радиста, а затем сам учил по направлению военкомата в областном центре Челябинске и в Екатеринбурге. В Екатеринбурге он и встретился с мамой. Взял её с двумя детьми и увёз вначале в Мехонку, а затем на Осиновский кордон.

Отец был призван на финскую войну. Вернулся простуженным и больным, но работал. Умелец на все руки, он фотографировал, играл на гитаре и мандолине, писал стихи, мастерил радио.

Мои первые три года прошли на Осиновском кордоне. Мама постоянно на работе, бухгалтер в ОРСе (орган рабочего снабжения). У нас, ребятишек, оказалось очень много свободы. Мы самостоятельно познавали мир.

Я запомнил те места на всю жизнь. До сих пор перед глазами деревянный дом-пятистенник с верандой и кладовкой. Под крыльцом любимая собака Джильда. Двор с конюшней и баней, за двором огород, спускавшийся к речке. А за воротами, через дорогу, начинался питомник лесхоза с большой тёмной еловой аллеей. А уж за питомником — лес, куда часто убегал мой старший брат Лёва. Когда я спрашивал его, куда он ходил, то по обыкновению получал ответ: «На Кудыкины горы, где Макар телят пасёт». И я верил.

А однажды Лёва принёс белую лилию. Поставил её в стакан с водой. Лилия к вечеру закрылась, а утром вновь открылась, поразив моё детское воображение удивительной чистотой и трепетной тайной. Поманила лилия меня в тот неведомый край, где родилась — на счастливые Кудыкины горы, — с такой силой, что я до сих пор слышу в себе этот зов.

В год моего рождения мама выиграла по лотерее патефон с тремя альбомами пластинок. Этот «дядя Фон», как я его называл, с первых дней моей жизни на земле знакомил меня с разнообразной народной и классической музыкой, песнями 30-х годов («Дороженька», «Два сокола», «Письмо Климу Ворошилову»), а также с Сергеем Лемешевым, Иваном Козловским, которых мама боготворила ещё по Екатеринбургскому оперному театру. Когда Фёдор Иванович Шаляпин дребезжащим голосом пластинки пел «Эх ты, Ванька» или «Не велят Маше за реченьку ходить» — я плакал и просил: «Не надо, дядя Фон, не надо!»

Как-то летним тихим вечером, играя на траве за оградой, вдруг услышал я песню из леса. Это мама возвращалась с покоса. От какого-то необъяснимого блаженства я будто бы сам весь без остатка растворился в той песне, в высоких белых облаках, в голубых тенях от заходящего солнца — так это было красиво!

Тогда же меня потянуло к рисованию. Помню весну 1941 года. Отец взял конверт от патефонной пластинки и нарисовал на нём карандашом скворечник, что был прибит на жерди у ворот: с веткой, солнышком и скворцом. Меня это так поразило, что я тут же сам принялся рисовать.

Помню, как началась большая война. Все куда-то ушли из дома. Я тоже вышел за ворота. Мутный, серый день. Ветер крутит песчаные воронки по дороге. Люди стоят кучками у конторы, у ларька, у чьих-то ворот. Слышится женское завывание. Откуда-то пришёл Лёвка с куском пластилина, смял его и припечатал к дверной ручке. От шурупов получились глаза, от скважины для ключа — нос и рот. Затем Лёвка сделал косую линию прически и усики. Резко повернул ко мне «портрет» и сказал: «Гитлер!»...

Осенью наша семья переезжала в Боровлянские леса, ближе к границе с Тюменской областью, куда направили работать отца и мать. Я сидел сзади гружёной вещами телеги и смотрел на уходящую дорогу, бесконечные поля и перелески. Переехали деревянный мост через реку. На пригорке — кладбище, заросшее светлыми берёзами с ещё не облетевшей листвой. Привязанная к изгороди коза тревожно блеяла. На ночь остановились в какой-то деревне у крайней избы. Справа за сараем чёрным крылом раскинулась пашня, а слева начинался тёмный бескрайний лес. В избушке жили старик со старухой, которые напоили меня парным молоком из красивой белой фарфоровой чашки. Запомнилась эта чашка.

Дальше ехали всё лесом и лесом и, наконец, остановились в рабочем посёлке. А вокруг всё тот же сосновый бор. Мы поселились в бараке, в большой комнате с русской печкой — моим любимым местом зимой. Вскоре в посёлок стали приезжать эвакуированные, расселялись по семьям. У нас на неделю остановилась учительница из Ленинграда. Мама пожарила ей карасей, а когда пришла убирать со стола — не нашла костей. «Извините меня, — сказала учительница, — не ищите, я их съела...»

Весной речка Ниап становилась полноводной, и по ней начинался сплав леса на Ялуторовский лесозавод. Брат учил меня бегать на другой берег и обратно по плывущим брёвнам. Воспитывал меня брат по-спартански. За один приём научил плавать. Сделал это так. Однажды, купаясь в озере, посадил меня к себе на спину, заплыл на середину и нырнул. Я остался на воде. А брат зацепился за кочку и скомандовал: «Чего глаза вытаращил? Работай руками! Давай, давай! Хорошо!» С трёх лет он натаскивал меня на охоту, а в четыре года я уже поймал первого зайца. Да, лес для нас был как дом родной, согревал и кормил, помогал выжить и в годы войны, и в годы последующие. И вообще, лес был для меня, пожалуй, первой школой жизни.

Каждый год из Мехонки пешком приходил в гости дедушка Антон. Он много играл со мной, любил рассматривать мои рисунки, сопровождая их сказками, делал под рисунками подписи. Некоторые его сказки помню до сих пор, а вот одна из подписей: «Чудесный мир, старый дом, летит над домом рыба сом».

…Зима. Сижу на печке. Пришёл отец, молчит. Чувствую, что-то неладно, может быть, на фронте что?.. Отец затопил печь, взял мандолину, сел у порожка и стал играть что-то грустное, тоскливое. Играл-играл, и вдруг как хватит инструмент о порог! Сгрёб щепки — и в печь... С тех пор мандолины у нас не было. У меня сохранился лишь чёрный медиатор в виде сердечка.

Вскоре мы переехали в соседнее большое село Боровлянку, в отдельный казённый дом. Семья наша насчитывала уже семь человек. Кроме старшей сестры Эвелины и брата Льва, после меня родились сестра Людмила и брат Алексей. Отец и мать постоянно на работе, а с малышами нянчилась наша дальняя родственница Кристина, которая жила с нами. Меня определили в детский сад, и в первый же день, когда после обеда детей уложили спать, я выскочил в открытое окно и убежал в лес. Вечером с плачем просил маму не водить меня в детсад, так как там заставляют спать днём. Больше в детсад я не ходил.

Боровлянка — село старинное, возникшее из каторжного острога. Через село проходил знаменитый Тобольский тракт, а поперёк протекала небольшая речка с прудом. Вокруг стоял сумрачный кондовый бор. В бору, за глубокой канавой, начиналась Тюменская область.

Боровлянка-каторжанка, всё старинные дома,
Раньше были богомолы, а теперь сошли с ума.

Так пел с бору-сосенки народ, и жили здесь какой-то своей языческой жизнью. Всех звали по прозвищам. Когда я пошёл в школу, то очень удивился, узнав, что «Капалухи» — это Ивановы, а «Кутилушка» — Абрамовы. Нас прозвали «городскими». Однажды, когда мама пошла на работу, начался дождь, и она взяла зонт. Полсела выбежало на улицу посмотреть, как «городская тётка под крышкой идёт».

Во дворе, от пригона до ворот, на высоких жердях отец установил антенну, сделал радио на батареях. Электричества в селе тогда ещё не было, и сельчане, благодаря нашему приёмнику, узнавали последние сводки Информбюро с фронта. А потом начали возвращаться фронтовики. Первым приехал танкист Александр Селетков без ноги на костылях, в чёрном костюме со сверкающими орденами и медалями. После него появился рядовой Пётр Митрофанов с деревянной ногой. Потом Герман Карпов. Пришёл и Владимир Королёв, который любил вечерами на завалинке рассказывать всевозможные байки, за что его прозвали «Гоголем». До сих пор помню: «Вот была у меня, ребята, до войны собака, Борьзей звали. Я скажу: «Борьзя!». Он: «Чё?». Раз идём с ним по берегу реки, а Борьзя с обрыва увидел в омуте щуку и сразу нырнул. Щука от него, он за ней. Щука через плетень, он за ней. Потом вынырнул — полный рот пескарей. «Собирай!», — говорит, — и опять за ней». Или: «Летим с товарищем в разведку на самолёте, в тыл к немчурам. Уголёк в печку подбрасываем, печёнки пекём, а дым из трубы так и валит. Тут нас и заметили».

…Как-то в конце войны, в холодную зиму, потеплело. Поднялась метель, надула в нашем дворе большие сугробы и притихла. Снова похолодало. Сугробы затвердели, превратились в наст. Я взял щепу, вроде большого ножа, и стал вырезать снежные блоки, а из них фигуры животных и неведомых зверей. На фоне тёмно-серых заплотов снежные фигуры светились и искрились, превращая двор в чудную сказку. Я работал, горел от радости и не заметил как стемнело.
Утром мама будит меня:
— Сынок, вставай. Вчера ты славно поработал. Ты ведь можешь сделать ещё лучше? А сегодня тебе нужно пережить трудный день. Таких дней у тебя будет ещё много…
— Да о чём ты, мама?
— Ночью кто-то перелез через заплот, разбил палкой и растоптал твою сказку…

…Был тёплый тихий день, цвели одуванчики. Я играл во дворе со своим сверстником, соседом Толей. Вышел на крыльцо отец, подозвал нас. «Ребята, бегите по улице и кричите «Победа!». И вот бежим мы по песчаным дорожкам босоногими вестниками и кричим что есть мочи: «Победа! Победа! Победа!». Забежали во двор к Толе.
— Бабушка Акулина, победа!
— Что ты орёшь, вот картошки сварятся и пообедам.
— Да, бабушка, — по-бе-да!
— А, поняла, поняла, поняла, — и фартуком закрыла лицо...

После войны у отца снова обострился туберкулёз. Он часто нервничал и срывался. Годы были трудные, голодные. Особенно 1947-ой. Зимой ударили страшные морозы, а летом засуха — неурожай и в лесу, и на огородах. Люди ели всё, что было съедобно: ботву, крапиву, разные корни, камыш. Перекапывали картофельные поля. У нас остались десяток кур и корова. Хлеба, что мы получали по карточкам в магазине, не хватало. Вся надежда была на лес, охоту и рыбалку. Именно в это время мне привезли с кордона озера Пустынного щенка чёрно-белой сибирской лайки. Вот была радость! Я мог с ним играть и ходить на охоту. Мы росли и мужали как единое целое, понимали друг друга без слов. До сих пор поражаюсь, как он мог узнавать, куда я пошёл: в магазин или в лес. Если в магазин, то он не вылезал из конуры, а если в лес, он тут как тут!

Охотились мы без ружья, используя силки, различные ловушки, а рыбачили на удочки и намёткой. Я «специализировался» на утках, тетеревах, глухарях и зайцах. С ружьём охотился Лёва, старше меня на семь лет. Косули, лоси, волки и рыси проходили по его «ведомству». В лесу по голосу я безошибочно узнавал на кого лает мой Охотник: на ежа, белку или змею. Если он кого-то гонит — не двигаюсь, уверен, что выгонит прямо на меня. Кстати, я никогда не блуждал в лесу, во мне работал внутренний компас, и я всегда чувствовал, куда надо идти, а потому и не боялся леса. Да и мама говорила: «В лесу тебя зверь не тронет, бойся человека».

Когда в Боровлянке создали лесхоз, директором был назначен мой отец. Он постоянно поддерживал наш интерес к жизни леса. Сестру Эвелину направил учиться в лесотехнический институт, а Лёву — в лесную школу. Я тоже подумывал посвятить себя лесу. Собрал большую коллекцию жуков и бабочек, много читал о жизни зверей и птиц. Моей любимой птицей была деревенская ласточка, но когда я узнал, что красивая серо-чёрная птичка «синочка» зовётся «трясогузкой» — принял это как личное оскорбление.

Весной 1947 года к нам приехали из Свердловска родственники. Мама сказала: «Гера, сходи за огород, принеси уточку». А за огородом, в лесу, было болото. Весеннее болото кишит всевозможной пернатой и прочей живностью. И вот я, как зверёк, подкрался к кочке, на которой сидела кряква. Она поливала себя водой, подхватывая воду широким клювом, и хлопала крыльями. И такая она была чистая! Её коричнево-охристые перья с каплями воды, с ярко-синей полоской в крыле казались мне сказочными. Сколько я смотрел на неё, не помню, но, вспомнив зачем пришёл, сделал своё дикое дело. Нёс её за шею и плакал. С этого времени, не могу объяснить, но что-то случилось у меня внутри — от мяса стало тошнить. Мама не верила, говорила, что это я надумал и, чтобы как-то меня обмануть, застряпывала тайком мясо в пирожки с овощами или грибами. Но я, сразу почувствовав в них мясной дух, есть отказывался. Так и живу с тех пор как вегетарианец, даже во время службы в армии менял мясо на кашу.

С того памятного дня я больше никогда не охотился. А в лес по-прежнему ходил. Вот пишу эти строки, а перед глазами стоит майский тёплый вечер. Я сижу на лесной поляне. Солнце только что село. Птицы притихли, и слышно, как поднимается и дышит трава, распускаются листочки. Вон проползла змея, где-то совсем рядом упала сухая ветка, воздух наполнился каким-то нежным и торжественным звуком...

В школу пошёл в год окончания войны. Так как я рисовал, то меня с первого же класса «запрягли» оформлять стенгазеты, делать учебные пособия, писать лозунги. Я не отказывался, мне нравилось. Однажды учительница попросила меня нарисовать в уголок сатиры, как мой сосед по парте ест на уроке морковку. Приношу рисунок, где мы все за партами едим морковки. Мне казалось так смешнее и не обижало соседа. Но учительница это почему-то не одобрила.

Учителя по рисованию в нашей школе не было. Только когда я учился в шестом классе, рисование стал вести военрук. Первое его задание — рисунок на свободную тему. Я изобразил цветными карандашами весеннее болото с купавками и камышом, с лягушками и утками, а за болотом — лес с зарёй. Учитель посмотрел, похвалил, но сказал: «Вот если бы ты нарисовал не серых уток, а белых лебедей, было бы намного красивей».

Манила меня красота цвета, музыки, рифмы...
Отец читал стихи Бориса Пастернака:

Был утренник. Сводило челюсти,
И шелест листьев был как бред.
Синее оперенья селезня
Сверкал за Камою рассвет...

Как ясно и живо! Сразу запомнилось.
Когда я научился читать, отец подкладывал мне под подушку нравоучительные рифмы:

Герман зеркало разрушил,
Всё донельзя изломал.
Я б ему за это уши
С удовольствием надрал.

Или:

Продавцу в пассаже
Дети задали вопрос:
«Почему в продаже
Нет детских папирос?»

О производственных неурядицах отец писал басни, иногда они печатались в районке «Боевое слово». Его басню «Дугогнутие» мне прочитал наизусть уже в конце 1980-х годов бывший редактор этой газеты Алексей Пляхин.

В нашем доме было около ста книг поэзии и прозы. Маме нравился Сергей Есенин, отцу — Владимир Маяковский. Зимними вечерами на кухне заводился спор: чей поэт истинней?
— Твой Есенин тоже хулиган, сам же пишет...
— Только не в стихах, — возражала мама, — у него душа страдает, а твой Маяковский — футурист, разрушитель... И чтобы отвести непонятный для нас разговор, отец начинал рассказывать байки про мужиков «вятских — ребят хватских», что семеро одного не боятся, и как они лапти сушили, и как на крышу корову тащили.

Отец задумал строить свой дом. Мои летние каникулы начала 50-х годов были связаны с этим строительством. Помогая плотникам и печникам, я научился их ремеслу, сноровке, что впоследствии очень пригодилось.

Летом 1952 года сижу с отцом на крыльце нового дома. Ещё нет ограды и ворот. Перед нами спуск к речке, направо — церковь, перестроенная в клуб, за ней небольшой белёный обелиск с именами погибших в гражданскую войну. За обелиском тя нется ряд серых деревянных домов с огородами к речке. Отец буднично говорит:
— Вон Науменко идёт, у него брат записан на обелиске. Похоже, в райсобес собрался пособие просить, нарядился в рваную фуфайку. Тот подходит к нам.
— А что, Антоныч, сын-то у тебя комсомолец?
— Да нет, но говорить при нём можно.
— Что делать будем? Трава нынче выгорела, на копёшку не накосить.
— Зато у нас есть лес, а в колхозах на заливных лугах сено.
— Ну, если так...
И пошёл дальше. Отец посмотрел ему вслед, загрустил.
— Успеть бы достроиться, я уже не работник. Хорошо, что Пётр Митрофанов помогает. И правда, жить ему в своём доме оставалось пять лет…

Сестра Эвелина, окончив Свердловский лесотехнический институт, была направлена на работу в Новосибирскую область, в посёлок Октябрьский. А чтобы не было ей там одиноко, на домашнем совете было решено с ней отправить и меня. Я простился со своим верным другом Охотником. Отец сфотографировал нас на память. И вот я впервые уехал за пределы нашего края.

В Октябрьском акали, а я окал. Это смешило, когда отвечал на уроках. Седьмой класс окончил на «отлично». Однако средней школы там не было, и потому в 8-й класс пришлось определяться в райцентр Пихтовку, что за 50 километров от посёлка. Каждую субботу и воскресенье я делал свои походы туда и обратно. Сейчас даже трудно представить, как это пятнадцатилетний мальчишка шёл в валенках по десять часов, не отдыхая. Хорошо, если накануне прошёл обоз или трактор и дорога проторена, а если дорога под снегом и её почти не видно? Обычно из Пихтовки я уходил после занятий и в Октябрьский приходил уже около полуночи. Проваливался в сон, а утром, заправив свои саночки продуктами на неделю, шёл обратно.

Сибирское село Пихтовка располагалось почти на самой границе с Томской областью. Более половины жителей — политссыльные, попадали сюда после отсидки в тюрьмах и лагерях. Я поселился у местного старообрядца. Сам хозяин, крепкий дед с рыжими усами, слегка прихрамывал на левую ногу. «В ту Ерманскую имел ранение», — рассказывал он мне. Бабушка была тихая, молчаливая, никогда не сидела без дела.

В светлой комнате, где поставили для меня кровать и тумбочку, жил ссыльный Эдуард Адамович Микшто — бывший артиллерист, который во время революции был в Смольном, подавлял Кронштадтский мятеж. Теперь бравый артиллерист в промкомбинате шил кепки. Он показал мне фото жены и двух детей, которые остались в Ленинграде. Много говорить не любил. Очень обрадовался, когда узнал, что я играю в шахматы. По обыкновению на сон грядущий Эдуард Адамович доставал кисет с шахматами, сделанными в лагере из сырого хлеба на спичках, разворачивал вчетверо сложенную картонку с клеточками и мы пускались в океан шахматных баталий. Великолепное учение, и как результат — мои победы в школьных турнирах.

На стене, у кровати Микшто, висел рисованный коврик, в центре которого, в овале, бегущий по камням ручеёк. Подарок ссыльных художников. И я решил так же украсить свою стену. В журнале «Огонёк» увидел картину Венецианова «Вот-те и батькин обед!» и, не долго думая, снял с неё акварельную копию. А потом ещё карандашом нарисовал читающего Микшто и обе картинки повесил над своей кроватью. Вечером, когда я пришёл из школы, Эдуард Адамович сказал, что в гостях были художники, им, будто, понравились мои рисунки, и они пригласили меня в свою мастерскую.

Вот тогда-то я впервые и увидел художников вживую. Просторная и светлая их мастерская располагалась в деревянном бараке на промкомбинате. На мольбертах стояли холсты с копиями картин Шишкина и Васнецова. В те времена в различных совучреждениях, клубах, столовых можно было часто увидеть подобные копии. Два ссыльных художника с Украины, лет по 35-40, встретили меня ласково, поинтересовались откуда я и у кого учился. Показали свои этюды с натуры, дали много практических советов. Я даже немножко помазал «Алёнушку», что стояла у них на мольберте. После этого один из них, Николай Билетов, пригласил меня к себе. Он сам смастерил избушку из шпальных брусьев. Стояла она как теремок, на самом берегу речки в окружении двух мощных кедров.

Зайдя в домик, я увидел железную печку с духовкой, за ней топчан, напротив небольшое оконце, свет от которого падал на столик, сколоченный из двух досок, и табурет. «Печку сам придумал, — сказал хозяин, — дров не надо, топлю опилками с соседней лесопилки». Не успев осмотреться, услышал какую-то непонятную возню в печке. Пока соображал что к чему, увидел, как из духовки вылез, потягиваясь, огромный тигровый кот, а за ним — маленькая чёрная собачка. На столике письмо. От жены. Она у него врач, советовала завести пчёл. На противоположной стенке сохли три осенних этюда на картоне.

Билетов достал из-под топчана этюдник, и мы пошли на берег писать осеннюю тёмную лесную речку Пихтовку. Художники посоветовали мне выписать через «Союзпосылторг» масляные краски, дали адрес. Почта работала чётко, и уже через месяц за 30 рублей я получил прекрасный набор красок.

На почте работали молодые девчата, устроившиеся сюда сразу после школы. Им не разрешалось никуда уезжать из Пихтовки. Говорили, что они родственники не то Каменева, не то Зиновьева.

Вообще, в Пихтовке я познакомился с многими интересными людьми. Напротив, через дорогу, жили степенные тихие грузины. За ними — эвакуированная украинка и казах, с кото рым я ездил на заготовку дров. Веселей казаха я не видывал. Он, бывший секретарь райкома партии, рассказывал:
— За что сослали? Да свадьбу сыграл на старинный лад, по-казахски. Театр, конечно, но на другой же день забрали.

Вспоминается моя ежедневная дорога в школу. В центре села через реку Пихтовку был перекинут довольно внушительный деревянный мост с высокими перилами. Утром я бежал по нему в школу. Встречались знакомые и незнакомые, спешившие на почту, в магазин или на промкомбинат. По деревенскому обычаю все встречные здоровались. Часто на этом мосту я сталкивался с пожилой, казалось, женщиной, одетой в длинное серое пальто и серо-коричневую шаль. Как я теперь понимаю, вот эта шаль её и старила. Я говорил: «Здрасьте!». Она слегка улыбалась и молча кивала головой. Эта была отбывавшая здесь ссылку Анастасия Ивановна Цветаева — сестра Марины Цветаевой. Почти каждый день она ходила на почту, ждала от кого-то писем. Конечно, кто такие Цветаевы, мне довелось узнать позже.

Зимой в районном клубе проходил смотр художественной самодеятельности. Заключительные итоговые спектакли показывались в школе. О, как играли артисты! Неудивительно, ибо задействованы были не какие-то доморощенные кружковцы, а артисты знаменитых театров Москвы и Ленинграда. Но первое место и премию они никогда не получали, нельзя — ссыльные.

Хорошо помню день 6 марта. Прозвенел звонок на урок, а преподавателя всё нет и нет. Мы начали волноваться: уж не случилось ли что? Наконец в класс входит наш молодой учитель истории в коричневом костюме. Запомнил, потому что большинство ходили в серых или чёрных. Усадив нас, он сказал: «Сегодня занятия отменяются. Вчера в девять часов пятьдесят минут вечера перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина...» — и заплакал…

Окончив 8-й класс, я уехал в Боровлянку. Осенью написал письмо Микшто, но оно вернулось с пометкой: «Адресат выбыл». Лето провёл в нашем новом доме в Боровлянке. Мама дала задание нарисовать «Трёх медведей» или «Трёх богатырей». Выбрал богатырей Васнецова. Достал нужных красок, подготовил холст на подрамнике. Писал на террасе. Заходили бывшие фронтовики, садились на скамейку, цигарки с самосадом крутили, рассуждали, советовали: «Ты вон там, сзади, на опушке, танки поставь, а из-за горы чтоб самолёты заходили звеньями, как на трёх рублях». И ведь дело советовали, но я тогда их не понимал.

9-й и 10-й классы я заканчивал в селе Исетском Тюменской области, что в 30 километрах от Боровлянки. По сравнению с Пихтовкой это было почти рядом. Иногда домой прибегал даже среди недели. Жил я в интернате. В нашей комнате — пять человек из разных классов. Рисовал всех. Сохранился портрет Саши Беннера. Саша был очень добрый и обязательный в дружбе. На правой щеке у него красовался шрам от копыта лошади. Мать его и сестрёнка с братом жили в деревне. Больше у него никого не было. Позже я узнал, что отец его репрессирован. Когда я рассказал маме о новом друге, она тут же собрала рюкзак доброй одежды, из которой мы уже выросли, и наказала отнести Саше: «Пусть отвезёт в деревню своим».

В Исетской средней школе работали учителя, любившие своё дело. Помню, мои занятия рисованием и другие увлечения ненавязчиво, но целенаправленно поддерживались. Учитель истории любил со мной гулять и играть в шахматы, зоолог как-то пригласил домой и показал иллюстрированную энциклопедию Брема «Жизнь животных». В кабинете физики я мастерил детекторный приёмник. К 500-летию со дня рождения Леонардо да Винчи классный руководитель поручила мне провести урок-рассказ.

В течение жизни у меня было множество персональных и других выставок, в том числе международных, которые размещались в престижных выставочных залах с кондиционерами и специальным освещением. И всё-таки, пожалуй, самой памятной считаю первую свою выставку, которая состоялась в ноябре 1954 года в коридоре возле учительской на втором этаже моей любимой школы. Без рам, без стёкол, на обыкновенной школьной доске кнопками были приколоты около двадцати моих рисунков и акварелей. Но именно с этой выставки определилась моя тропинка в жизни.

Герман Травников

Вверх страницы
© 2007-2013 Травников Г.А.
Любое использование материалов сайта, фотографий работ художника
без письменного разрешения автора запрещено.